Monday, October 12, 2020

Недавно перечитал свою главу из книги об отце "Арнольд Азрикан. Романс для драматического тенора", которую мы с моей сестрой Диной издали в Чикаго несколько лет назад. Решил эту главу поставить в сеть.

АРНОЛЬД АЗРИКАН – МОЙ ОТЕЦ

 

 

ПРОСТРАНСТВО ЗВУКА 

Во всех театрах страны появление Германа в первом акте «Пиковой Дамы» всегда ставилось одинаково. На заднем плане сцены от кулисы к кулисе тянулась чугунная решетка Летнего Сада. Еще глубже, на самом заднике, изображалась противоположная сторона Невы с Петропавловкой. Для ощущения глубины пространства между оградой и задником натягивалась белая, почти прозрачная кисея, на которой Нева и противоположный берег были как бы подернуты дымкой.

Отец появлялся из левой кулисы и, медленно проходя через всю сцену за оградой и кисеей по Набережной Невы, исчезал на какое-то время, шагая, надо полагать, до Ворот Летнего Сада, и затем входил на сцену уже из ближней правой кулисы. Когда за чугунным кружевом ограды в лучах холодного и низкого петербургского солнца возникала его треуголка и бледное лицо, зал всегда взрывался аплодисментами, неважно, заполняла ли его довоенная киевская публика, свердловчане военного времени или бакинская интеллигенция пятидесятых. Магическая тревога музыки Чайковского настолько точно отражалась в удивительно прекрасном лице отца, что этот поразительный сплав звука и визуального впечатления не мог не вызывать такой бурной реакции зрителей. Ну и, конечно, его знали и ждали. Это придавало  встрече с Чайковским и Пушкиным глубоко личный, чуть ли не семейный оттенок. Безусловно, и он чувствовал глубокое душевное родство со своим героем.

Основное пространство, в котором пребывает моя память об отце, - конечно, пространство звука. Хотя это не совсем точно. Его голос был не просто звуком. Он был горячим, глубоким, безбрежным соленыи океаном. Тот, кто хоть раз погружался в этот Океан, сохранял память о нем на всю жизнь.

Драматический тенор вообще редкое явление в российских широтах. Известны прекрасные басы – Шаляпин, Михайлов, Пирогов, лирические тенора – Собинов, Лемешев, Козловский, баритоны – Лисициан, Хворостовский. Драматический тенор? Ни одного значительного имени, кроме украинского тенора Юрия Кипоренко-Доманского.Те же, что более или менее известны, на самом деле были тенорами лирико-драматическими, как, например, официальный тенор Большого Театра Нэлепп. Подлинно драматический тенор – редкость даже для итальянской музыкальной сцены. Великий и любимый Лучано Паваротти тоже ведь лирико-драматический тенор, недаром он хорош и в Альфреде из «Травиаты», и в Героцоге из «Риголетто», а ведь это партии для истинно лирического тенора.

В годы расцвета отцовской карьеры занавес был настолько железным, что никому не приходило в голову определить место отца в мировой музыкальной культуре. А сейчас видно – он был и остается среди тех, чьи имена, как имена великих итальянцев, навсегда вписаны в историю оперного исполнительского искусства.

Помимо уникального тембра, отец обладал редчайшим для оперного вокалиста качеством – он блестяще владел интонационным рисунком исполнения. Это было его секретное оружие, и, я убежден, именно оно делало его пение совершенно захватывающим событием. Потому что он был не только драматическим тенором, он был настоящим драматическим актером.

Мало кто из оперных певцом владеет искусством интонации. Я думаю, что переизбыток школы, где за заботой о правильном извлечении звука, управлении диафрагмой и прочими полезными вещами упускается человеческая, природная, чувственная сторона пения. И вот выходят из певца звуки и слова, как хорошо обструганные шпалы, а искусства не происходит.

Может быть, как раз второстепенная роль школы в становлении отца как вокалиста помогла ему сберечь и сохранить природный дар интонации. Что такое точный интонационный рисунок легче всего понять, слушая Шаляпина – великого мастера вокального слова, текста, произношения, мысли и чувства, вложенного в произведение. Разумеется, мастера итальянского бельканто также демонстрируют значение интонации в пении. Можно найти  блестящие примеры и вне оперной сцены. Это, безусловно, Александр Вертинский. Да, конечно, кокетливый, жеманный, но ведь это правила игры, законы жанра, образ печального Пьеро, декаданс, Серебряный век... Но какое виртуозное владение музыкальным словом! Как настоящий мастер он ценил  это качество и в других. Недаром письмо к моему отцу с восторженной оценкой его свердловского Отелло (оно было написано на обороте знаменитой фотографии Вертинского в профиль с дымящейся папиросой) Александр Николаевич закончил словами: «Привет вам, Настоящий Артист!»

Вот это, как бы не совсем оперное качество, и было ценнейшим достоянием отца. Да почему, собственно, не оперное? Паваротти, говоря об оперном искусстве как о вершине музыкальных жанров, как раз утверждал, что именно синтез искусств делает оперу самым трудным и благодарным для музыканта видом творчества.

Именно так! Поэтому, когда Герман-Азрикан восклицал: «...Ты меня не знаешь! Нет, мне ее не разлюбить! Ах, Томский, ты не понимаешь!...» на глазал многих женщин в зале уже поблескивали слезы. А ведь опера только начиналась. Я знаю, о чем я говорю, я ведь часто слушал спектакли, сидя в осветительной ложе и мне прекрасно была видна и сцена, и зрители. Мне нравилось наблюдать их реакцию. Мне вообще нравилось там быть, слушать острые реплики осветителей, которые, повидимому, знали всю подноготную не только актеров, но и любого человека из зала.

Когда Хозе начинал арию с цветком: «Видишь, как свято сохраняю цветок, что ты мне подарила...», зал погружался в такую мощную тишину, что казалось, он мог не петь, а просто шептать текст, таково было интонационное богатство его голоса.

До сих пор мурашки бегут по коже, когда из глубины моей памяти громоподобно звучит его Марио Каварадосси: «...пусть победы заря, нам свободу даря...» или – Отелло: «О, слава!»... и в зале резонируют стены... Или – медленно опуская шпагу, нечеловечески тихим и низким, но грохочущим шепотом: «Отелло, нет!...» Пуччини и Верди, думаю, были бы довольны и выпили бы за его здоровье бутылку тосканского мерло. А, может, так и происходит у них сейчас там...

Наиболее ярко его интонационное искусство проявилось в русских романсах. Романс вообще искусство интонации. Поэтому отец очень любил концертную работу. Я думаю, там он просто отдыхал от оперного напряжения. Вот – Рахманинов, настоящий интонационный импрессионизм, потрясающие музыкальные акварели: «Хоть бы старость пришла поскорей, чтобы иней в кудрях заблестел, чтоб не пел для меня соловей, чтобы лес для меня не шумел, чтобы песнь не рвалась из души...» - любимый романс отца.

Напротив гостиницы «Большой Урал» в Свердловске, где мы жили во время войны, был Дом Индустрии, превращенный в огромный госпиталь. Отец часто пел там для раненых, и почему-то в памяти остался звук именно этого романса. Большой зал, отец у рояля, рояль просто на полу, никакой сцены, над бритыми головами лес костылей, серые халаты раненых, белые – сестер, запах карболки, йода...

Через пару лет я впервые увижу, как выглядел Рахманинов. В Страну Советов с лендлизом стали проникать какие-то американские газеты, журналы, и отец однажды принес вырванную из «Таймс» страницу с цветным портретом русского американца Рахманинова, лицо которого светилось среди звезд на ночном небе.

 

ПРОСТРАНСТВО ВРЕМЕНИ

Жизнь отца, охватившая почти весь двадцатый век, была одновременно отражением и отрицанием времени и места действия кровавого спектакля, поставленного на территории бывшей Российской империи.

Он родился  в 1906 году и был одним из семерых в бедной семье одесского столяра. В тринадцатом году одну из сестер, самую старшую, удается отправить в Америку. Домашним образованием отца занималась сестра Фаня, которая была учительницей математики и знала несколько иностранных языков. С четырнадцати лет отец трудился на разных подсобных работах, таких как «подручный слесаря» или «помощник шофера».

В девятнадцатом году в бидон с молоком в его руках стреляет пьяный красноармеец, и на всю жизнь в тыльной стороне ладони отца остается осколок. В двадцать шестом отец поступает в Одесскую консерваторию и хористом в оперу. В тридцать первом его приглашают в оперный театр Харькова, тогдашней украинской столицы.

В тридцать четвертом году столица переводится в Киев - вместе с театром. В сороковом отец получает звание Заслуженного артиста Украины. В сорок первом его, уже премьера киевской оперы, с успехом поющего все ведущие теноровые партии, приглашают в Московский музыкальный театр имени К.С. Станиславского и В.И. Немировича-Данченко.

Начинается война и вместо Москвы наша семья садится в эшелон практически без вещей («немцев скоро отгонят») и отправляется в долгое и далекое Никуда, в эвакуацию и безумие военной и послевоенной жизни.

Многочисленную семью отца, оставшуюся в Одессе, расстреливают нацисты. Единственный выживший человек – племянница отца Аля, которая оказалась в это время не в Одессе, а у нас в Киеве по случаю школьных каникул. Ей 16 лет, она идет рыть окопы, попадает в плен. Она еврейка, у нее нет шансов. Пленные красноармейцы выламывают кусок пола теплушки и просовывают ее на ходу в пространство между колесами. Она чудом остается жива, ее подбирает польская семья, она меняет имя и фамилию и... появляется у нас в Свердловске в сорок седьмом, проведя войну в рабочем лагере в Германии. Ее жизнь и судьба – это уже для отдельной повести.

Только раз в жизни я получил от отца настоящую мужскую затрещину. Ему сказали, что видели, как я отдаю свои жалкие школьные завтраки пленным немцам, работающим на морозных свердловских улицах в своих серых шинелях на «рыбьем меху».

Война проходит в бесконечных переездах. Уцелевший после бомбежки в Броварах под Киевом наш эшелон привозит нас в Куйбышев, где мы живем две недели на асфальте на вокзальной площади. Отца мобилизуют, но через несколько дней он возвращается – у заслуженных артистов бронь. Потом Ашхабад, Ташкент, Иркутск, Новосибирск, Кемерово. Мороз, ночь, железнодорожные пути, пересадки. Я несу железный чайник с картошкой, падаю, замерзшая картошка рассыпается, попадает между шпалами под рельсами, мы втроем, мама, папа и я, выковыриваем ее. Мерзнут пальцы, гудки паровозов, дым... Куда идти?

Свердловск. Опять зима. Казалось, в войну не было лета. По хрустящему снегу маршируют воинские колонны в новых монгольских полушубках. «Мы не дрогнем в бою за столицу свою, нам родная Москва дорога...» Густые белые клубы пара над поющими солдатами.

Где только не пел отец, кроме оперных театров и концертных залов. Заводы, воинские части, госпитали, училища, Дома офицеров, даже военные корабли. А сразу после войны – важнейший спектакль его жизни «Отелло» на сцене Свердловского оперного. Как глоток свежего воздуха. Казалось, все ужасы позади и теперь – только Верди! Первый оперный спектакль западного композитора в СССР, причем, поставленный в провинции, получает Сталинскую премию. Увенчанный царской наградой, отец приглашается во все театры страны. Параллельно с исполнительством он успешно начинает ставить спектакли.

Свердловский период был самым плодотворным в его творчестве.. Во многом этому способствовала культурная атмосфера уральской столицы. Перебазированная из западных областей страны и собственная оборонная промышленность собрала огромный отряд высокообразованной технической, а с ней и гуманитарной интеллигенции. По общему мнению в сороковые годы в Свердловске сформировались лучшие в стране театральные коллективы в оперном, драматическом и театре оперетты.

Особый аромат в жизнь города привнесли репатриированные из Шанхая и Харбина русские послереволюционные эмигранты. Например, оркестр оперы пополнился замечательными музыкантами из их среды. То же самое произошло и с балетом. В сумрачном городе появились яркие краски. Из уст в уста передавались рассказы о какой-то немыслимой жизни, о чьих-то невероятных судьбах. Оказалось, что в мире существуют и русские люди, а не только советские...

В мою школу пришел новый преподаватель английского «шанхаец» Николай Николаевич Соколов, чья подпись сильно напоминала знак доллара, уже знакомого по карикатурам Кукрыниксов и Ефимова, и чей впервые в моей жизни увиденный «буклированный» пиджак украшали кожаные пуговицы, изображающие футбольный мяч. Естественно, многие из репатриантов были вскоре отправлены «куда следует» и дырка в железном занавесе была надежно залатана.

Партнерами отца в оперном театре были такие замечательные певцы, как баритон Ян Вутирас, суровый грек с античным лицом и редкой глубины голосом, лирический тенор Нияз Даутов, будто сошедший с персидской миниатюры. Навсегда мне запомнился их прекрасный дуэт в «Евгении Онегине»: Даутов – Ленский, Вутирас – Онегин.

Там же, в Свердловске, начинал свою карьеру талантливый певец Александр Дольский (отец известного барда тоже - Александра Дольского). Помимо красивого тенора и яркой внешности он обладал выдающимися художественными способностями. В те вечера, когда в оперном театре проводились гремевшие на весь город капустники, все театральные стены были увешаны его потрясающими шаржами. Там попадались и весьма смелые по тем временам сюжеты – до сих пор не понимаю, как все это сходило с рук. (Маленькое отступление: мог ли я в те далекие советские годы думать, что однажды много лет спустя мы с женой будем не один раз сидеть с Дольским-младшим за столом в нашей чикагской квартире на берегу Мичигана – в дни его гастролей по Америке...)

Повезло отцу и с партнершами. В Свердловском оперном пели такие замечательные сопрано, как Ольга Егорова, Наталья Киселевская, Маргарита Глазунова. В гастрольных спектаклях отец пел с Ириной Архиповой, Верой Давыдовой, Фатьмой Мухтаровой, Марией Максаковой, Ириной Масленниковой. Партнером отец был очень искренним, поэтому игра его была чересчур реалистической. Он самозабвенно заламывал певицам руки, сжимал им плечи, швырял их на пол. Особенно доставалось «шлюхе Карменсите» и «нимфетке Недде». Актрисы очень этим гордились, и я помню, как они демонстрировали друг дружке свои боевые синяки и царапины...

После Свердловска отец гастролировал по всей стране, включая длительный период работы в Бакинском оперном театре. Последний город – Кишинев, там же и преподавательская работа в консерватории.

ПРОСТРАНСТВО ПАМЯТИ

Отец умер в семьдесят шестом году в Москве, в доме в Ананьевском переулке. Ирония судьбы: весь его род – из города Ананьева Одесской области. На его похоронах не было никого, кроме семьи. И еще – двух человек. Это – его любимый концертмейстер  Люся Исааковна Ратнер и киноактер Григорий Шпигель, за которого отец пел в фильме «Воздушный извозчик».

Вот и все. Масштаб его таланта и мастерства, безусловно, не был оценен. Его спектакли и концерты не снимались и не записывались, его голос не звучал по радио. Казалось, что Сталинская премия изменит ситуацию, на начавшееся вскоре «дело врачей» поставило точку на официальном признания заслуг отца. Масла в огонь добавила его переписка с американской частью семьи. После получения премии отцу в Сверловск позвонила из Чикаго его сестра. Она узнала о награде из газет. Абсолютно игнорируя запрет на всякие связи с иностранцами, отец самым дерзким образом перезванивается с Чикаго, пишет письма, отсылает фотографии, плюет на железный занавес изнутри. Позднее переписку конечно перекрыли «компетентные органы».

Когда я с сетрой Диной переехал в начале девяностых в Чикаго (наш старший брат Аркадий уехал сюда несколькими годами раньше), мы разыскали оставшуюся в живых племянницу отца Хелен, дочь его уехавшей в Америку сестры. Хелен появилась у нас в дверях, держа перед собой большую картинную раму. В раме вместо картины был коллаж из фотоснимков, посланных тогда, в конце сороковых, из Свердловска: отец в роли Отелло, мама и мы, дети. Потом нашу «воссоединившуюся семью» принимала мэр пригорода Скоки, где жила Хелен. Мы пытались, но так и не смогли объяснить американцам, что именно помешало отцу навестить в Америке свою сестру...

Конечно, он мечтал об этом. Ведь это были его единственные оставшиеся в живых родственники – все остальные были уничтожены в войну. Он любил Америку. Когда в первом акте «Мадам Баттерфляй» в форме капитана американского флота он пел «America forever» он был совершенно искренен. Так же искренне он любил свою страну, русскую и украинскую культуру. Почему-то в СССР, да и теперь в России, считается, что любовь к России исключает любовь к Америке (к Франции, Италии...) и наоборот. Отец же был подлинным космополитом. Он боготворил и все итальянское, как это и полагается настоящему драматическому тенору. Всю жизнь он наивно ждал, что ситуация изменится и он споет в Неаполитанском оперном театре Сан Карло или в Миланском Ла Скала, где впервые был поставлен вердиевский, а теперь уже и его, «Отелло».

Он не был диссидентом, он избежал наиболее вероятной для того времени судьбы – гибели в лагерях. Но он был подвергнут не менее жестокой для артиста казни – непризнанию через умолчание. Он был строптив и неудобен. Не вступил в партию, несмотря на жесткое давление, несмотря на обещанные и случившиеся тяжелые последствия, он не терпел вообще никакого начальства, не участвовал в так называемой общественной жизни. Но главное было не в этом. Он был чужим для власти. Он презирал ее, исходя не из идеологического несогласия, а просто потому что был эстетом. Власть же была постыдно уродлива, он ее брезговал. В нашем доме никогда не было этих хмурых людей в негнущихся драповых пальто, отороченных каракулем.

Отец прекрасно выглядел всю жизнь. С фотографий, снятых в голодные годы его ранней молодости, на нас смотрит средиземноморский красавец, одетый в стиле небрежной элегантности. И так было всегда. Светлые мягкие, лихо заломленные шляпы, кремовые, бежевые, сероголубые костюмы, какие-то невиданные на полях страны мягкие куртки с короткими рукавами, рубахи всех времен и народов. Его изысканный вкус особенно был заметен на сцене, где он буквально блистал во всех своих театральных костюмах.

В последние годы жизни он неоднократно думал о режиссуре собственных похорон. Он хотел, чтобы там прозвучала заключительная музыкальная фраза из «Пиковой дамы», молитва над телом Германа: «Господь! Прости ему и упокой его мятежную измученную душу!» Он также спроектировал собственное надгробие в виде камня с брошенным на него плащом Германа и его треуголкой.

Всю мою жизнь отец всегда оставался для меня человеком в треуголке с нездешним, божественным лицом, ярко освещенным, но немного размытым прозрачной белой завесой, изображающей дымку над Невой. 

Дмитрий Азрикан, 10/12/2020